С детства у него было особое видение мира — будто сквозь кожу людей просвечивали их внутренние миры, хитросплетения сосудов, тихие сбои в работе органов. Он запоминал каждую деталь, каждый медицинский атлас, прочитанный однажды, оставался в его голове навсегда. В медицинском университете его называли феноменом: пока другие корпели над учебниками, он ставил диагнозы по едва уловимым изменениям в цвете кожи или тембру голоса пациента.
Операционная стала его стихией. Руки, будто созданные для скальпеля, совершали ювелирные движения, а его ум молниеносно просчитывал риски, которые другие врачи даже не замечали. Пациенты выживали после безнадёжных операций, коллеги разводили руками, не в силах понять источник его интуиции.
Но за дверями больницы его гений угасал. Он путался в простых социальных ситуациях, не понимал шуток, радовался мелочам, как ребёнок — новому набору цветных карандашей или блестящему шарику. Его эмоции были прямыми и хрупкими, как стекло, а мир взрослых отношений оставался запутанной головоломкой, которую он не мог разгадать. Он спасал жизни, но сам с трудом завязывал шнурки на ботинках, если его об этом не просили. Между блестящим хирургом и наивным, немного потерянным человеком пролегала невидимая, но непреодолимая граница.